Долго, счастливо

Геннадий Шпаликов ушел из жизни в 74-м. Родившийся в 74-м Максим Семеляк о трех своих утрах с ним.

У Михаила Бахтина есть такое соображение: «За то, что я пережил и понял в искусстве, я должен отвечать своей жизнью, чтобы все пережитое и понятое не осталось бездейственным в ней». Когда Геннадий Шпаликов погиб, мне было два месяца от роду, поэтому рассуждать о нем на каком-то особом нерве с моей стороны было бы по меньшей мере глупо. Однако впоследствии у меня в жизни действительно было несколько эпизодов, в которых сотворенное Шпаликовым, скажем так, не бездействовало.

Все началось году примерно в девяностом, когда я заканчивал школу. Как-то поздно вечером по телевизору показывали программу, посвященную Шпаликову. Ее сделал и вел Соловьев. Передачу снимали на рассвете, над рекой медленно расстилался туман, и на этом фоне Сергей Александрович слагал свою негромкую оду. Не могу сказать, что в свои пятнадцать я был как-то специально вдохновлен шестидесятниками вообще и Шпаликовым в частности, однако Соловьев со своими утренними стансами развернул все это в сторону чистого озарения. В самой фамилии Шпаликов уже слышалось и журчание талой воды, и запах пороха, и еще бог весть что. Обиходная искренность автора «Я шагаю по Москве» на глазах становилась невероятно тонкой материей, а его точеные и, в общем, вполне постылые считалки про соленый-тихий-океан-и-тундру-и-тайгу уводили куда-то в эмпиреи империи. Для меня все это было как обещание на рассвете — конечно, восторженное, разумеется, недальновидное, но при этом столь манящее, что просто невозможно было немедленно не почувствовать себя наследником Шпаликова — по самой что ни на есть прямой.

Второй шпаликовский рассвет в моей жизни имел четкую московскую, как сейчас бы сказали, психогеографическую привязку. Все вертелось вокруг памятника Энгельсу на «Кропоткинской». Мне было двадцать лет. Тем летом я занимался мелким мошенничеством под началом К. — московского подпольного короля, бизнес которого состоял в изготовлении и продаже фальшивых документов самой разной спецификации, а великая заслуга — в создании уникального гуляй-поля под открытым небом, где отборная богема сливалась с отборными же проходимцами. Под Энгельсом и располагалась наша Застава Ильича — летними вечерами туда сползался самый духоподъемный и колоритный столичный сброд. Одним из наших компаньонов был бродячий художник лет сорока, представлявшийся учеником Зверева, по прозвищу Жора Сын Мажора. Он имел обыкновение по любому поводу декламировать неизвестные мне доселе шпаликовские стихи: «Что сегодня — пятница или же четверг? Пьяница ты пьяница, пропащий человек». Кроме того, он ритуально повторял его же цитату-присказку: «Ах, Париж весенний, как к тебе добраться? Рано утром в Сене можно искупаться». Тогда я, может быть, впервые почувствовал природу и масть Москвы с ее нормальным летним дождем, льющимся в пластиковые стаканчики с водкой. Эта рассветная июльская Остоженка, это картинное моление о весеннем Париже, добраться до которого тогда в самом деле представлялось невозможным да и попросту ненужным (особенно если вспомнить стихотворение целиком); это упоение собственными осечками, это ощущение промаха как триумфа — все это был Шпаликов, блуждающий огонек московского декаданса. Жизнь тогда казалась в целом неудачной, но легкой, и самая горечь еще была исполнена того же солнечного кокетства, что и в песне: «Ах, утону я в Западной Двине…»

Третье и последнее утро со Шпаликовым я скоротал при довольно странных обстоятельствах. Лет шесть назад я летел из Перу в Москву с пересадкой. Мы сели на каком-то острове у берегов Южной Америки, где меня неожиданно попросили выйти из самолета и подождать следующий рейс. Меня отвели в аэропорт и почему-то забрали паспорт. Я даже приблизительно не понимал, на территории какого государства я нахожусь. Аэропорт был абсолютно пуст. За витринами зала ожидания рассвело. Допив бутылку из дьюти-фри Лимы, я разлегся на пластиковых креслах, раскрыл одолженный на работе белый макбук и не придумал ничего лучшего, как пересмотреть на нем «Долгую счастливую жизнь».

Это крайне загадочный фильм, больше напоминающий мистический опыт. Тут можно углядеть формальные приемы французской новой волны или фирменное для той поры (66-й год) итальянское «отчуждение» (Антониони ценил «ДСЖ»), хотя сам Шпаликов, если верить дневникам, затеял этот фильм в основном ради того, чтобы долго и длинно снять идущую по воде баржу и девочку с гармошкой — в честь «Аталанты» Виго. В этом фильме присутствует невероятная безысходность (многие отмечали, не только мое ощущение), но при этом здесь вообще нет чувства трагедии. Как писал Кушнер, трагическое миросозерцание тем плохо, что оно высокомерно, — а у Шпаликова в этом кино совершенно точно нет высокомерия. И одновременно с этим исчезает мечта об идеале. Остается просто движение реки, красивое и бессмысленное. Где же обещания на рассвете или хотя бы загульное позерство? Что все это значит? Что такое долгая счастливая жизнь?

И тогда я вспомнил про полотера из «Я шагаю по Москве». Если рассмотреть этот запечатленный Владимиром Басовым образ в традициях мирового искусства, то по какому ведомству его следует числить? Вообще-то, по всем параметрам это дьявол, искушающий героя (сделаем скидку на некоторый комизм предположения, но тем не менее). И «Долгая счастливая жизнь», в сущности, являет собой реализацию того самого метода, когда писатель «должен глубоко» — в полном соответствии с учением полотера. Попробуйте пересказать «Долгую счастливую жизнь» своими словами — вы столкнетесь с необходимостью прибавить в конце мефистофелевское: «А? Сюжет?» В «ДСЖ» Шпаликов заглянул глубоко, глубже некуда. И он показал жизнь как некую высшую буквальность, при которой чем проще человек, тем страшнее посещающие его сомнения. Шпаликов сумел добиться той не подлежащей сомнению однобокости картинки и слова, которая оказалась выше иронии, выше метафоры, выше эстетики. Долгая счастливая жизнь — это долгая счастливая жизнь. Я думал над этим странным коаном до тех пор, пока на остров не приземлился самолет, и, признаться, думаю о нем по сей день.